Неточные совпадения
Говорит она нам вдруг, что ты
лежишь в белой горячке и только что убежал тихонько от доктора, в бреду,
на улицу и что тебя побежали отыскивать.
Лежат они поперек дороги и проход загораживают; их ругают со всех сторон, а они, «как малые ребята» (буквальное выражение свидетелей),
лежат друг
на друге, визжат, дерутся и хохочут, оба хохочут взапуски, с самыми смешными рожами, и один другого догонять, точно дети,
на улицу выбежали.
Я приехал в Казань, опустошенную и погорелую. По
улицам, наместо домов,
лежали груды углей и торчали закоптелые стены без крыш и окон. Таков был след, оставленный Пугачевым! Меня привезли в крепость, уцелевшую посереди сгоревшего города. Гусары сдали меня караульному офицеру. Он велел кликнуть кузнеца. Надели мне
на ноги цепь и заковали ее наглухо. Потом отвели меня в тюрьму и оставили одного в тесной и темной конурке, с одними голыми стенами и с окошечком, загороженным железною решеткою.
Ушел. Диомидов
лежал, закрыв глаза, но рот его открыт и лицо снова безмолвно кричало. Можно было подумать: он открыл рот нарочно, потому что знает: от этого лицо становится мертвым и жутким.
На улице оглушительно трещали барабаны, мерный топот сотен солдатских ног сотрясал землю. Истерически лаяла испуганная собака. В комнате было неуютно, не прибрано и душно от запаха спирта.
На постели Лидии
лежит полуидиот.
На другой день он проснулся рано и долго
лежал в постели, куря папиросы, мечтая о поездке за границу. Боль уже не так сильна, может быть, потому, что привычна, а тишина в кухне и
на улице непривычна, беспокоит. Но скоро ее начали раскачивать толчки с
улицы в розовые стекла окон, и за каждым толчком следовал глухой, мощный гул, не похожий
на гром. Можно было подумать, что
на небо, вместо облаков, туго натянули кожу и по коже бьют, как в барабан, огромнейшим кулаком.
Он остановился
на углу, оглядываясь: у столба для афиш
лежала лошадь с оторванной ногой, стоял полицейский, стряхивая перчаткой снег с шинели, другого вели под руки, а посреди
улицы — исковерканные сани, красно-серая куча тряпок, освещенная солнцем; лучи его все больше выжимали из нее крови, она как бы таяла...
Служитель нагнулся, понатужился и, сдвинув кресло, покатил его. Самгин вышел за ворота парка, у ворот, как два столба, стояли полицейские в пыльных, выгоревших
на солнце шинелях. По
улице деревянного городка бежал ветер, взметая пыль, встряхивая деревья; под забором сидели и
лежали солдаты, человек десять,
на тумбе сидел унтер-офицер, держа в зубах карандаш, и смотрел в небо, там летала стая белых голубей.
Драка пред магазином продолжалась не более двух-трех минут, демонстрантов оттеснили,
улица быстро пустела; у фонаря, обняв его одной рукой, стоял ассенизатор Лялечкин, черпал котелком воздух
на лицо свое;
на лице его были видны только зубы; среди
улицы столбом стоял слепец Ермолаев, разводя дрожащими руками, гладил бока свои, грудь, живот и тряс бородой; напротив, у ворот дома,
лежал гимназист, против магазина, головою
на панель, растянулся человек в розовой рубахе.
На улице простились. Самгин пошел домой пешком. Быстро мчались лихачи, в экипажах сидели офицера, казалось, что все они сидят в той же позе, как сидел первый, замеченный им: голова гордо вскинута, сабля поставлена между колен, руки
лежат на эфесе.
В Гороховой
улице, в одном из больших домов, народонаселения которого стало бы
на целый уездный город,
лежал утром в постели,
на своей квартире, Илья Ильич Обломов.
В другое окно, с
улицы, увидишь храпящего
на кожаном диване человека, в халате: подле него
на столике
лежат «Ведомости», очки и стоит графин квасу.
Внизу мы прошли чрез живописнейший лесок — нельзя нарочно расположить так красиво рощу — под развесистыми банианами и кедрами, и вышли
на поляну. Здесь
лежала, вероятно занесенная землетрясением, громадная глыба коралла, вся обросшая мохом и зеленью. Романтики тут же объявили, что хорошо бы приехать сюда
на целый день с музыкой; «с закуской и обедом», — прибавили положительные люди. Мы вышли в одну из боковых
улиц с маленькими домиками: около каждого теснилась кучка бананов и цветы.
Взгляд не успевал ловить подробностей этой большой, широко раскинувшейся картины. Прямо
лежит на отлогости горы местечко, с своими идущими частью правильным амфитеатром, частью беспорядочно перегибающимися по холмам
улицами, с утонувшими в зелени маленькими домиками, с виноградниками, полями маиса, с близкими и дальними фермами, с бегущими во все стороны дорогами. Налево гора Паарль, которая, картинною разнообразностью пейзажей, яркой зеленью, не похожа
на другие здешние горы.
Идучи по
улице, я заметил издали, что один из наших спутников вошел в какой-то дом. Мы шли втроем. «Куда это он пошел? пойдемте и мы!» — предложил я. Мы пошли к дому и вошли
на маленький дворик, мощенный белыми каменными плитами. В углу, под навесом, привязан был осел, и тут же
лежала свинья, но такая жирная, что не могла встать
на ноги. Дальше бродили какие-то пестрые, красивые куры, еще прыгал маленький, с крупного воробья величиной, зеленый попугай, каких привозят иногда
на петербургскую биржу.
Небольшое сельцо Колотовка, принадлежавшее некогда помещице, за лихой и бойкий нрав прозванной в околотке Стрыганихой (настоящее имя ее осталось неизвестным), а ныне состоящее за каким-то петербургским немцем,
лежит на скате голого холма, сверху донизу рассеченного страшным оврагом, который, зияя как бездна, вьется, разрытый и размытый, по самой середине
улицы и пуще реки, — через реку можно по крайней мере навести мост, — разделяет обе стороны бедной деревушки.
Вид был точно чудесный. Рейн
лежал перед нами весь серебряный, между зелеными берегами; в одном месте он горел багряным золотом заката. Приютившийся к берегу городок показывал все свои дома и
улицы; широко разбегались холмы и поля. Внизу было хорошо, но наверху еще лучше: меня особенно поразила чистота и глубина неба, сияющая прозрачность воздуха. Свежий и легкий, он тихо колыхался и перекатывался волнами, словно и ему было раздольнее
на высоте.
— Никак, Анна Павловна! Милости просим, сударыня! Ты-то здорова ли, а мое какое здоровье! знобит всего,
на печке
лежу. Похожу-похожу по двору,
на улицу загляну и опять
на печь лягу. А я тебя словно чуял, и дело до тебя есть. В Москву, что ли, собрались?
Хозяева вставали в семь часов пить чай. Оба злые. Хозяин чахоточный. Били чем попало и за все, — все не так. Пороли розгами, привязавши к скамье. Раз после розог два месяца в больнице
лежал — загноилась спина… Раз выкинули зимой
на улицу и дверь заперли. Три месяца в больнице в горячке
лежал…
Женщина успела выскочить
на улицу, оборванец был остановлен и
лежал уже
на полу: его «успокоили». Это было делом секунды.
Мы миновали православное кладбище, поднявшись
на то самое возвышение дороги, которое когда-то казалось мне чуть не краем света, и откуда мы с братом ожидали «рогатого попа». Потом и
улица, и дом Коляновских исчезли за косогором… По сторонам тянулись заборы, пустыри, лачуги, землянки, перед нами
лежала белая лента шоссе, с звенящей телеграфной проволокой, а впереди, в дымке пыли и тумана, синела роща, та самая, где я когда-то в первый раз слушал шум соснового бора…
Порой в окне, где
лежала больная, в щель неплотно сдвинутых гардин прокрадывался луч света, и мне казалось, что он устанавливает какую-то связь между мною,
на темной
улице, и комнатой с запахом лекарств, где
на белой подушке чудилось милое лицо с больным румянцем и закрытыми глазами.
Лежит он в пади, которая и теперь носит японское название Хахка-Томари, и с моря видна только одна его главная
улица, и кажется издали, что мостовая и два ряда домов круто спускаются вниз по берегу; но это только в перспективе,
на самом же деле подъем не так крут.
Человек, ехавший
на дрожках, привстал, посмотрел вперед и, спрыгнув в грязь, пошел к тому, что
на подобных
улицах называется «тротуарами». Сделав несколько шагов по тротуару, он увидел, что передняя лошадь обоза
лежала, барахтаясь в глубокой грязи. Около несчастного животного, крича и ругаясь, суетились извозчики, а в сторонке, немножко впереди этой сцены, прислонясь к заборчику, сидела
на корточках старческая женская фигура в ватошнике и с двумя узелками в белых носовых платках.
Достаточно того сказать, что монастырь давал приют и кое-какую пищу сорока тысячам человек ежедневно, а те, которым не хватало места,
лежали по ночам вповалку, как дрова,
на обширных дворах и
улицах лавры.
Все это трескучее торжество отзывалось
на половине Раисы Павловны похоронными звуками. Сама она, одетая в белый пеньюар с бесчисленными прошивками,
лежала на кушетке с таким истомленным видом, точно только сейчас перенесла самую жестокую операцию и еще не успела хорошенько проснуться после хлороформирования. «Галки» сидели тут же и тревожно прислушивались к доносившимся с
улицы крикам, звукам музыки и треску ракет.
Он умер утром, в те минуты, когда гудок звал
на работу. В гробу
лежал с открытым ртом, но брови у него были сердито нахмурены. Хоронили его жена, сын, собака, старый пьяница и вор Данила Весовщиков, прогнанный с фабрики, и несколько слободских нищих. Жена плакала тихо и немного, Павел — не плакал. Слобожане, встречая
на улице гроб, останавливались и, крестясь, говорили друг другу...
Она пошла домой. Было ей жалко чего-то,
на сердце
лежало нечто горькое, досадное. Когда она входила с поля в
улицу, дорогу ей перерезал извозчик. Подняв голову, она увидала в пролетке молодого человека с светлыми усами и бледным, усталым лицом. Он тоже посмотрел
на нее. Сидел он косо, и, должно быть, от этого правое плечо у него было выше левого.
Потом — пустые, как выметенные какой-то чумой,
улицы. Помню: споткнулся обо что-то нестерпимо мягкое, податливое и все-таки неподвижное. Нагнулся: труп. Он
лежал на спине, раздвинув согнутые ноги, как женщина. Лицо…
Одним утром, не зная, что с собой делать, он
лежал в своем нумере, опершись грудью
на окно, и с каким-то тупым и бессмысленным любопытством глядел
на улицу,
на которой происходили обыкновенные сцены: дворник противоположного дома, в ситцевой рубахе и в вязаной фуфайке, лениво мел мостовую; из квартиры с красными занавесками, в нижнем этаже, выскочила, с кофейником в руках, растрепанная девка и пробежала в ближайший трактир за водой; прошли потом похороны с факельщиками, с попами впереди и с каретами назади, в которых мелькали черные чепцы и белые плерезы.
Всё те же были
улицы, те же, даже более частые, огни, звуки, стоны, встречи с ранеными и те же батареи, бруствера и траншеи, какие были весною, когда он был в Севастополе; но всё это почему-то было теперь грустнее и вместе энергичнее, — пробоин в домах больше, огней в окнах уже совсем нету, исключая Кущина дома (госпиталя), женщины ни одной не встречается, —
на всем
лежит теперь не прежний характер привычки и беспечности, а какая-то печать тяжелого ожидания, усталости и напряженности.
Я несколько раз просыпался ночью, боясь проспать утро, и в шестом часу уж был
на ногах. В окнах едва брезжилось. Я надел свое платье и сапоги, которые, скомканные и нечищенные,
лежали у постели, потому что Николай еще не успел убрать, и, не молясь богу, не умываясь, вышел в первый раз в жизни один
на улицу.
Желая им дать почувствовать, кто я такой, я обратил внимание
на серебряную штучку, которая
лежала под стеклом, и, узнав, что это был porte-crayon, [вставка для карандаша (фр.).] который стоил восемнадцать рублей, попросил завернуть его в бумажку и, заплатив деньги и узнав еще, что хорошие чубуки и табак можно найти рядом в табачном магазине, учтиво поклонясь обоим магазинщикам, вышел
на улицу с картиной под мышкой.
Кругом было так много жестокого озорства, грязного бесстыдства — неизмеримо больше, чем
на улицах Кунавина, обильного «публичными домами», «гулящими» девицами. В Кунавине за грязью и озорством чувствовалось нечто, объяснявшее неизбежность озорства и грязи: трудная, полуголодная жизнь, тяжелая работа. Здесь жили сытно и легко, работу заменяла непонятная, ненужная сутолока, суета. И
на всем здесь
лежала какая-то едкая, раздражающая скука.
На мое счастье, солдаты быстро разнесли эту историю по всему двору, по всей
улице, и вечером,
лежа на чердаке, я услыхал внизу крик Натальи Козловской...
— Ч-чудак! Камень, говорит, а? А ты и камень сумей пожалеть, камень тоже своему месту служит, камнем
улицы мостят. Всякий материал жалеть надо, зря ничего не
лежит. Что есть песок? А и
на нем растут былинки…
На погосте не было той густой пыли, которая сплошным слоем
лежала по всему пространству городской площади и
улиц.
Рассвет быстро яснел, и пока солнце умывалось в тумане за дымящимся бором, золотые стрелы его лучей уже остро вытягивались
на горизонте. Легкий туман всполохнулся над рекой и пополз вверх по скалистому берегу; под мостом он клубится и липнет около черных и мокрых свай. Из-под этого тумана синеет бакша и виднеется белая полоса шоссе.
На всем еще
лежат тени полусвета, и нигде, ни внутри домов, ни
на площадях и
улицах, не заметно никаких признаков пробуждения.
Он взошел
на площадку и оглянулся вдоль
улицы. Все здесь было такое же, как и два года назад. Так же дома, точно близнецы, походили друг
на друга, так же солнце освещало
на одной стороне опущенные занавески, так же
лежала на другой тень от домов…
Все провожали его в прихожую и говорили обычные слова так добродушно и просто, что эти слова казались значительными. Он вышел
на тихую
улицу, точно из бани, чувствуя себя чистым и лёгким, и шёл домой медленно, боясь расплескать из сердца то приятное, чем наполнили его в этом бедном доме. И лишь где-то глубоко
лежал тяжёлый, едкий осадок...
В двадцати девяти верстах от Уфы по казанскому тракту,
на юго-запад,
на небольшой речке Узе, впадающей в чудную реку Дему, окруженная богатым чернолесьем,
лежала татарская деревушка Узытамак, называемая русскими Алкино, по фамилии помещика; [Деревня Узытамак состоит теперь, по последней ревизии, из девяноста восьми ревизских, душ мужеского пола, крепостных крестьян, принадлежащих потомку прежних владельцев помещику г-ну Алкину; она носит прежнее имя, но выстроена уже правильною
улицею на прежнем месте.
На широком зеленом дворе, не отгороженном от
улицы, были утверждены
на подставках доски,
на которых стояли лагуны с пивом, бочонки с вином и
лежали грудами для закуски разрезанные надвое пироги.
По вечерам Федосья приходила в мою комнату, становилась у двери и рассказывала какой-нибудь интересный случай из своей жизни: как ее три раза обкрадывали, как она
лежала больная в клинике, как ее ударил
на улице пьяный мастеровой, как она чуть не утонула в Неве, как за нее сватался пьянчуга-чиновник и т. д.
Но дачник умер бы у себя
на даче, а пение доносилось с
улицы. Мы оделись и попали к месту действия одними из первых. Прямо
на шоссе, в пыли,
лежал Васька, скрестив по-покойницки руки
на груди. Над ним стоял какой-то среднего роста господин в военном мундире и хриплым басом читал...
Когда приятели вернулись в свой город, был уже ноябрь и
на улицах лежал глубокий снег. Место Андрея Ефимыча занимал доктор Хоботов; он жил еще
на старой квартире в ожидании, когда Андрей Ефимыч приедет и очистит больничную квартиру. Некрасивая женщина, которую он называл своей кухаркой, уже жила в одном из флигелей.
Был лунный, ясный вечер,
на улице катались по свежему снегу, и в комнату с
улицы доносился шум. Нина Федоровна
лежала в постели
на спине, а Саша, которую уже некому было сменить, сидела возле и дремала.
Тогда он вспомнил об"
улице"и как-то инстинктивно дрогнул: он понял, что у всякого из его домочадцев
лежит на душе своя собственная ненависть, которую он подхватил
на улице и принес домой.
— Вы все знаете Петрушку Филимонова, знаете, что это первый мошенник в
улице… А кто скажет худо про его сына? Ну, вот вам сын — избитый
лежит, может,
на всю жизнь изувеченный, — а отцу его за это ничего не будет. Я же один раз ударил Петрушку — и меня осудят… Хорошо это? По правде это будет? И так во всём — одному дана полная воля, а другой не посмей бровью шевелить…
В окнах домов зажигались огни,
на улицу падали широкие, жёлтые полосы света, а в них
лежали тени цветов, стоявших
на окнах. Лунёв остановился и, глядя
на узоры этих теней, вспомнил о цветах в квартире Громова, о его жене, похожей
на королеву сказки, о печальных песнях, которые не мешают смеяться… Кошка осторожными шагами, отряхивая лапки, перешла
улицу.
Налево сверкала алмазами белоснежная Соборная площадь, а по ней быстро шла наперерез нам, от церкви
на Московскую
улицу, стройная девушка в коротенькой черной шубке с барашковым воротником,
на котором
лежала роскошная коса.
На улице еще было светло, и
на ветвях лип пред окнами
лежал отблеск заката, но комната уже наполнилась сумраком. Огромный маятник каждую секунду выглядывал из-за стекла футляра часов и, тускло блеснув, с глухим, усталым звуком прятался то вправо, то влево. Люба встала и зажгла лампу, висевшую над столом. Лицо девушки было бледно и сурово.